Вы здесь

''Невозможно представить себе тех ужасов, того моря крови, которым снова была бы залита Россия, если бы этим отуманенным местью людям удалось хотя бы на короткое время снова стать у власти в России.'' Реальное Белое движение

Главные вкладки

КЛАДБИЩЕ БЫВШИХ ЛЮДЕЙ

Беженский лагерь занимает бараки бывшего военного французского госпиталя. Бараки разрушаются. На ремонт их нет денег.

Зимой норд-ост продувает их насквозь. Выломанные окна завешены тряпьем или заколочены жестянками, и оттого внутри бараков темно.

Вокруг поля, болота и памятники войны — осыпающиеся, заросшие травой окопы и тысячи безвестных солдатских могил.

Жизнь в лагере монотонная, скучная, наполненная с утра до вечера сплетнями, воспоминаниями, ожесточенной борьбой за паек и пособие и безумными, иступленными надеждами и мечтами на будущее.

Из газет в лагерь допускаются только «Новое Время» и черносотенные «Казачьи Думы».

Самые невероятные слухи и вести из России ежедневно передаются по лагерю, и в воспаленной, нездоровой атмосфере несбыточных надежд и отчаяния рождаются фантастические проекты новых походов на Москву. Появились маньяки и сумасшедшие. Число их быстро растет.

На прошлой неделе сошел с ума морской офицер-лейтенант. Его увезли в больницу, но три дня подряд, уже безумный, ходил он по лагерю и рассказывал об огромных богатствах, найденных им в своем бараке. Потом отправился в порт, потребовал шлюпку и, взобравшись на первый корабль, объявил себя его командиром.

Тогда же, почти одновременно, покушались на самоубийство безработный поручик, дроздовец, заставший свою жену в обществе богатого грека, и девушка, отчаявшаяся найти работу и не умевшая еще продавать себя.

А вчера старый генерал Веселовский, под большим секретом, сообщил мне о состоявшемся назначении его командующим фронтом в России, но каким — не хотел сказать, и вообще пока просил никому не говорить об этом — возможны интриги. Председатель ревизионной комиссии общества «Единение эмигрантов» неожиданно объявил о своем изобретении, с помощью которого можно уничтожить на 500 верст вокруг все живое. Он ждет приезда Врангеля, чтобы предложить ему это средство в борьбе с большевиками. Он же, по ночам, видел дьявола и вел с ним переговоры о визе в Сербию.

За твердость политических убеждений комендант назначил этого бесспорно сумасшедшего старика старшим в бараке.

Сошел с ума председатель монархического союза сенатор Савельев, прогнал доктора, лечившего его дочь от малярии, повесил над ее кроватью магический треугольник и запретил принимать лекарства.

Все чаще поговаривали о близком сумасшествии самого коменданта лагеря, кривоногого генерала Кирилова, в распоряжениях которого явно проглядывала ненормальность.

Развелось бесконечное количество спиритов. Главными медиумами считались бывший нововременец Гофштетер, два полковника, один художник и контрразведчик с подходящей фамилией Жохов. По ночам они собирались в пустых, заброшенных бараках и вертели столы до утра. Ежедневно освежали лагерь новостями из потустороннего мира: то убитый французский капрал заявил: «Бойтесь огня, воды и ветра». То Александр Македонский (почему-то особенно часто тревожили его великую тень) предсказал: «1923 год вернет вам утерянное».

А из России шли тревожные вести.

Неурожай на Волге захватил обширные, богатые районы, но российское несчастье и голодная смерть, уносившая ежедневно тысячи русских людей, никого не трогали и ни в ком не вызывали сочувствия. Откровенно радовались затруднениям советской власти и мечтали о скором конце ее, восстаниях голодного народа и триумфальном возвращении домой. Спорили о будущих назначениях, пенсиях и чинах.

Бывшие коменданты, воинские начальники, приставы и прочая старая российская рухлядь, вывезенная Врангелем, оправившись от первого испуга, мечтали о расправах с мятежным народом и губернаторских постах в покоренной России. В самодельном театре-балагане пели патриотические песни, танцевали лезгинку и требовали «гимн».

В Союзе георгиевских кавалеров портрет бывшего царя украсили цветами и траурными лентами, монархисты собирали подписи под каким-то адресом и уговаривали беженцев кому-то «бить челом».

Все больше забывалась Родина. Помнили только себя и свои обиды. Все шире и глубже вырастала бездна, отделявшая бывших людей от живой, настоящей России, и быстро, физически и духовно, разлагалась и умирала родовитая, сановитая старая Русь. Могильные черви запо́лзали по ее разлагающемуся телу, и сквозь дырявые беженские лохмотья, не сдерживаемая ничем, хлынула грязная, барская муть.

Здесь, в этом лагере белых яснее, чем где-либо, обозначилась смерть старой России, и тяжелый запах тления шел от пропитанных малярией, безумием и развратом бараков.

 

В ИЗГНАНИИ

Я полагаю, что из опубликованного, далеко не полного материала, который имеется в моих руках, станет вполне ясным тот ужасающий моральный гнет, в котором приходилось жить русским беженцам на Балканах, где собрался весь субсидируемый цвет врангелевских героев и его контрразведки. Я не хочу подвергать врангелевскому террору своих друзей, но письма, которые я получаю от беженцев-офицеров бывшей врангелевской армии из Сербии и Греции, рисуют яркую картину разложения белого тыла.

Таких, как я, разочаровавшихся в эмигрантской идеологии и в идеях, защищаемых Врангелем и Бурцевым, много. Нас будет еще больше. На нас клевещут и нас ненавидят, потому что мы любим не Врангеля, а Россию и, убедившись в истинных целях, к которым стремятся теперешние балканские руководители, снимаем с них маски, ибо мы гораздо больше любим родину, чем Врангель и его друзья, продающие Россию французам, полякам и румынам за право владеть хотя бы одним княжеством московским.

На какие новые тяжкие и несмываемые преступления перед Россией увлекает он оставшуюся в Сербии совсем неопытную и юную русскую молодежь?

Вот небольшая справка о нынешних ответственных руководителях врангелевской армии. Во главе всякой армии стоит генеральный штаб — мозг армии, направляющий, обучающий, внедряющий в нее руководящие военные, а теперь и политические идеи. Во главе генерального штаба врангелевской армии стоит сам барон Врангель — офицер генерального штаба. Его ближайший помощник и начальник всех офицеров генерального штаба армии — начальник штаба армии генерал фон Миллер. Непосредственный помощник Миллера и начальник над офицерами генерального штаба в пехоте — генерал фон Штейфон (о его «преданности» России говорил в своей лекции еще Пуришкевич).

И, наконец, начальник штаба, а значит, и руководитель офицеров генерального штаба в коннице — генерал фон Крейтер (организатор убийства Воровского — Полунин был при нем бессменным, прославившимся своими зверствами начальником контрразведки).

Эти «истинно русские люди» — барон Врангель, барон фон Миллер, фон Штейфон, фон Крейтер — и направляют политику армии, больше всего крича о своей тоске по кремлевским святыням, о поруганной православной вере и о верности союзникам (французам, румынам и полякам) до конца.

Но «истинно русское настроение» не ограничивается генеральным штабом армии. Разветвление «патриотического» генерального штаба идет дальше. Военным представителем Врангеля во Франции является генерального штаба генерал Хольмсен (русской службы), а врангелевским агентом в Германии тоже «русский» — полковник генерального штаба фон Лампе со своими помощниками фон Гагманом и Каульбарсом. И только два импонирующих полякам военных представителя Врангеля в Сербии и Греции, генерал Невадовский и Потоцкий, вносят диссонанс в эту однородную и хорошо подобранную компанию.

Зато удивительно гармонирует с подбором руководителей заявление «блюстителя престола», промелькнувшее недавно в газетах. «Блюститель» приветствует инициативу офицеров врангелевской армии барона Корфа, барона Гейкинга и Бергмана, заявляющих о своем желании отчислять «в русский национальный фонд» часть своего скудного жалования.

Удивительно не то, что барон Корф, барон Гейкинг и Бергман жертвуют на «русский национальный фонд», а удивительно то, что до сих пор ни император Вильгельм, ни маршал Пилсудский не участвовали в этом «высоком патриотическом русском деле» и не жертвуют ни Врангелю, ни «блюстителям», и только Керзон, Пуанкаре и католические патеры по мере сил поддерживают «национальный русский порыв».

Все эти истинно русские миллеры страшно религиозны и фанатически православны. Целый сонм попов, бежавших во Францию и Сербию, ревностно превозносят их святой порыв.

Помню, однажды, во время мировой войны, на одном из биваков в Восточной Пруссии я услышал разговор из соседней солдатской палатки. Говорил унтер-офицер, степенно выкладывая слушателям свои впечатления о Германии и немецкой культуре: «Одна только вера нас и спасает... А коли ежели посмотреть и сравнить ихний народ и наш народ — так наш народ одна сволочь...»

Но «истинно русских патриотов» не в состоянии спасти даже вера.

 

ЗА ЧТО И КАК МЫ БОРОЛИСЬ

Революция отнеслась к офицерам жестоко. Тот, кто уже может рассматривать этот факт в перспективе, быть может, найдет в нем известные исторические оправдания.

Но мы, с первых дней революции и до конца ее объявленные врагами народа, которым нет места в строительстве новой России, не могли ни думать, ни рассуждать спокойно.

Во главе всех контрреволюционных групп, поднявших оружие против большевиков, встали офицеры, предводительствуемые своими вождями. Уже в начале 1918 года в Москве и по всей России шла вербовка офицеров, отправлявшихся на Юг или в Сибирь для формирования армий Корнилова и Колчака.

Когда стало ясно, что импотентная демократическая середина не способна увлечь за собой Россию и массы от нее отходят, наступила пора действовать тем, кто стоял на флангах. Эти фланги все чувствовали и все переживали сильнее. И ненавидели они сильнее. Те, кто шли к власти, испытали долгие годы гонений и закалились в борьбе. Те, кто потеряли власть, испытывали теперь всю тяжесть гонений, и язык оружия был привычным и единственно понятным им языком.

Так началась война сторон, где каждая была сильна волей и ненавистью. Отсутствие рутины, оригинальность мысли, ясное сознание поставленной цели давали большевикам огромное преимущество.

Офицеры знали солдата, ими воспитанного и дисциплинированного, и его любили.

Но суровые стены казармы допускали откровенность и даже нежность отношений лишь в определенных рамках, и очень редки бывали случаи, чтобы солдаты делились с офицерами своими затаенными крестьянскими думами о земле, о своей бедности, о разрухе крестьянского хозяйства, о вековых обидах на помещиков, о тяжелых и несправедливых условиях наемного и фабричного труда.

Да это было и невозможно. Офицер, увлекшийся подобными разговорами, немедленно навлек бы на себя неудовольствие начальства.

Офицеры знали солдата и его не знали. И хотя солдаты, с которыми они занимались, были самый подлинный рабоче-крестьянский русский народ, — они не знали народа.

В борьбе, начатой офицерами, они сами оказались трагически одиноки.

130 тысяч помещиков, желавших властвовать над 130 миллионами крестьян, и те сословия, составлявшие поверхностный слой в государстве, которым жилось хорошо при старом режиме, сделали их оружием в своих руках и повели на борьбу с народом. Рабочие, крестьяне, вся эта далекая от них, глухо и давно волнующаяся масса сермяжной Руси, 95% русского народа со всеми его затаенными желаниями и веками накопленной обидой были для них неведомы.

Всем своим воспитанием, скудным, односторонним образованием они подготавливались к определенной роли. Круг их понятий и представлений приковывал их к блестящей нищете. Им многое запрещалось делать, о многом они не смели говорить, от многого они были ограждены высокой стеной условностей. Большинство офицеров, конечно, не были врагами народа, какими их объявила революция. Напротив, офицеры, не колеблясь, жертвовали жизнью для счастья этого народа, но это счастье они понимали по-своему, а главное, они не задавались вопросами, совпадает ли их туманное представление о счастье народа с желанием самого народа. Любили ли мы Россию? Настоящую, живую? Я думаю, что мы любили свое представление о ней.

Но поскольку офицерский корпус в целом был оружием в руках правящей аристократической группы, которая хотела, чтобы армия защищала интересы их класса, и поскольку интересы этого класса были противоположны и враждебны этому народу, офицеры оказались врагами народа.

В этой искусственной оторванности от народа, в исключительности их понятий и представлений, привитых воспитанием, прошел первый, еще не сознаваемый ими, акт офицерской трагедии. Верные себе, они пошли в белые армии умирать за сказку, за мираж, который казался им действительностью, пошли умирать за старые и отжившие фетиши, которые группа политических дельцов, напудрив и подкрасив, подсовывала им, за фетиши вредные и не нужные ни русскому народу, ни самим офицерам.

Ошеломленные громкими криками и приказами, науськиваемые и натравливаемые спрятавшейся за их спиной кучкой купцов, помещиков и бюрократов, они ошиблись, принимая их вопли за голос России. Непосредственные, наивные, привычно дисциплинированные, они повсюду составляли наиболее крепкую опору Белого движения, ибо против решительных и реальных действий большевиков они одни могли противопоставить реальную же силу.

Вокруг крепкого офицерского ядра, привычно и быстро начавшего формировать дисциплинированные воинские части, стала группироваться штатская масса людей, оставшаяся без дела, потерявшая влияние, престиж, богатства, разношерстная по своему составу, одержимая страстным желанием вернуть утерянные привилегии.

Преступление Врангеля перед офицерами заключалось в том, что он сознавал безнадежность начатого им дела и после эвакуации подтвердил, что в Крыму он гальванизировал труп, но сколько тысяч молодых офицерских жизней было принесено в жертву этой гальванизации.

Впрочем и сами вожди белых армий признали узкоклассовый, а не всенародный характер возглавлявшегося ими Белого движения. В своих воспоминаниях генерал Деникин говорит: «Армия в самом зародыше таила глубокий органический недостаток, приобретая характер классовый, офицерский». Деникин видел глубокую ненависть к ней народных масс. «Было ясно, что Добровольческая армия выполнить своей задачи во всероссийском масштабе не сможет». Несмотря на это, Деникин и Врангель устилали Россию офицерскими телами за дело, в торжество которого они сами не верили.

И до самого конца офицерская масса, непривычная к политике, не умевшая и не желавшая разбираться в политических программах, по привычке покорная и дисциплинированная, шла на убой, твердо веря, что начальство все разберет и устроит и что политика их не касается. Вот почему от республиканца Корнилова, когда корниловский полк пел «Царь нам не кумир», и до монархиста Врангеля командующие белыми армиями спокойно, в зависимости от обстановки и окружения, меняли свои политические программы с полной уверенностью, что это не вызовет никаких волнений в армии.

Вот почему те же самые войска, которые при Деникине вешали каждого, кто был против «единой неделимой России», спокойно признали при Врангеле казачье-украинскую ситуацию и в своих федеративно-показных стремлениях дошли до признания своим желанным союзником (презиравшего нас, как и поляки) не признававшего никакой государственности разбойника Махно.

Под покровительством и поддержкой французов в самый разгар их симпатий, закончившихся признанием Крыма, вырастала и крепла германская дружба. Был сформирован под руководством немецких офицеров особый конный дивизион из немцев-колонистов. Но, боясь охлаждения и подозрений официальных покровителей-французов и рассчитывая в будущем на немцев, Врангель 10 июля 1920 года разослал в высшие штабы секретную инструкцию, в которой предупреждал начальников о необходимости соблюдать полную осторожность в выражении своих симпатий к немцам, так как «внимательное ознакомление с современным положением Германии показывает, что ждать от нее помощи в ближайшее время нельзя. Между тем снабжение армии и Крыма всецело зависит сейчас от отношения к нам Франции».

Под влиянием этих неожиданных и разнообразных политических комбинаций в головах офицеров царил полный сумбур. В результате эта покорная, дисциплинированная масса, у которой «служба в кость въелась», из приказов и газет и по собственному первому опыту революции знала только одно: там, по ту сторону фронта, их и их семьи ждут оскорбления, а может быть, смерть. Здесь они — люди, пользующиеся всеми человеческими правами, вздохнувшие свободно от вечного ужаса ожидания тюрьмы и расстрела.

Они наконец успокоились. Их окружила привычная обстановка. Выбитые из колеи революцией, беспомощно и тоскливо озиравшиеся вокруг, травимые и брошенные всеми, они снова нашли свое место. Измученные и несчастные, они пошли за теми, кто понял их душевное состояние и их приласкал. И вместе с надетыми снова погонами они приняли на себя тяжкое обязательство — защищать своей кровью врагов народа, авантюристов и проходимцев. Этим начался второй акт их офицерской трагедии.

Вот характерный случай, происшедший в штабе Добровольческого корпуса: на одной из станций, к югу от Ростова, уже при отходе армии к Новороссийску в вагоне столовой штаба Добровольческого корпуса по какому-то случаю был товарищеский ужин чинов штаба. Полковник генерального штаба Александрович громко заявил, что «Единая Неделимая Россия» умерла. Будущее принадлежит Федеративной России — и предложил тост за будущую Федеративную Россию. Тост был встречен молчанием и недоумением. Слово «федеративная» у нас почти запрещалось к произношению. Это слово имелось в официальном названии государства у большевиков.

Дня через два телеграммой начальника штаба Главнокомандующего полковник Александрович был объявлен неблагонадежным, взят под надзор и откомандирован в резерв. А еще через два месяца, в Крыму, в том же штабе Главнокомандующего уже имелся генерал Кирей, специально ведавший вопросами сношений с Украиной (слово, которое тоже не произносилось при Деникине), с которой мы добивались союза и налаживали добрые союзнические отношения с самостийным Петлюрой, казачьими государствами, всевозможными разбойничьими атаманами, кишевшими в Днепровских плавнях и на Украине, ставившими главным условием союза с нами «деньги и автономию».

Полковник Александрович снова был призван к деятельности и разыскал в плавнях и на Украине много старинных друзей Врангеля, а слова «федеративная» и «Украина» получили гражданство, так же, как и «Родная Кубань».

А умиравшие два месяца тому назад офицеры и солдаты за «Единую, Неделимую» теперь умирали за «Федеративную» и за «Хозяина».

За что же, в конце концов, боролись офицеры? Какою представлялась им будущая освобожденная от большевиков Россия? В общем они не хотели того, что только что пережили со времени начала гонений на офицеров. Какой это будет государственный строй, который вернет им старое положение в государстве и в армии и обеспечит уважение к их человеческому достоинству — они не знали. Многим казалось, что это будет монархия, но мирились также и с республикой.

Главная масса офицеров по-прежнему проявляла полную безучастность к тому, что будет с другими сословиями в государстве. Вопросы рабочий, крестьянский представляли решать начальству, об этом вообще было мало разговоров.

Знали твердо одно. Хотелось отдохнуть и жить спокойно после стольких лет войны. Наш старый дом, конечно, нуждался в ремонте, все это сознавали, но офицеры хотели жить в старом, отремонтированном доме, таком спокойном и уютном, где каждая вещь была давно знакома и занимала свое место. Большевики хотели сломать этот дом, построить свой новый и заставить нас жить в нем. Этого офицеры не хотели и боялись, и дальше этих больше сердцем, чем умом переживаемых стремлений их желания пока не шли.

Но и эти неоформленные мечты умирали по пути от Орла к Новороссийску и были окончательно похоронены в Крыму.

Ответ на то, за что фактически умирали русские офицеры в рядах Добровольческой армии, дают деникинский Юг и, в особенности, врангелевский Крым, «образцовая ферма», «прообраз будущей России» с его кошмарным воровством, и взяточничеством, и расстрелами, пытками и тюрьмами, с его убогим крестьянским и рабочим законодательством, с его выжившими из ума губернаторами, воинствующими попами, контрразведками, публичными казнями женщин и подростков, грабежами и насилием и нескрываемым, рвущимся наружу, несмотря на массовые казни и переполненные тюрьмы, негодованием распинаемого народа. Вот тот строй, «прообраз будущей России», за который фактически боролись и умирали офицеры.

Несмотря на громкие приказы и демократические выкрики, было совершенно ясно, что «крымская ферма» есть полная реставрация старой России, где введено было лишь военное положение, где весь народ был взят под подозрение и рассматривался как обвиняемый.

Конечно, те верхушки старого государства, которым во что бы то ни стало хотелось сохранить прежний государственный порядок, увлекавшие офицеров на войну с народом, отлично понимали цели борьбы, но в массе белых офицеров этого отчетливого понимания не было. Здесь был и инстинкт самосохранения и инерция долгого одностороннего воспитания и дисциплины. Белой мечты как ясного представления о лучшем для России социальном строе, за который нужно бороться, в массе офицеров не было. Об этом никто не говорил. Это предоставлялось потом решить начальству.

Все это вместе, трагическое и сумбурное, называемое Белым движением, было плодом обиды, мести, эгоизма, корысти и недоумения.

И меньше всего в нем было государственного, и белая мечта казалась так туманно-неясна или так цинично-эгоистична, что за все время Гражданской войны верхи белых армий не могли и не хотели определенно ее сформулировать, а она была простая и ясная: «Верните нам нашу власть, наши прежние привилегии, наши состояния и наши убытки».

И повсюду на огромных развалинах России от Орла до Новороссийска и на крошечной территории Крыма картина была одна и та же.

Впереди шла армия, насаждавшая ненавистный народу старый порядок, около армии, цепляясь за нее, беснуясь, проклиная революцию и сводя старые счеты, праздновали свою победу все те гонимые революцией классы, которым не было места по ту сторону фронта.

За ними шла густая масса спекулирующих и беспринципных людей, которым было все равно, кого грабить. Это были люди, пользовавшиеся моментом. И на все это смотрел, волнуясь, ворча, протирая глаза и окончательно просыпаясь, народ занимаемых территорий, который по мере продвижения вперед белых армий все больше и сильнее склонялся в своих симпатиях к большевикам.

Офицеры исполнили взятое на себя тяжкое обязательство и во славу идиота-царя, купцов, помещиков, попов и жандармов, во славу мошенников, спекулянтов и эксплуататоров рабочего народа десятками тысяч офицерских могил покрыли Россию от Орла до Черного моря и от Урала до Владивостока.

Бездарная политика и стратегия белых вождей удесятеряла их жертвы...

Изгнанием начался третий и последний акт офицерской драмы. Их поношенные офицерские погоны и дырявые мундиры, их раны и ордена, их заслуги перед союзниками в Мировую войну, их галлиполийское сидение и тяжелые каторжные работы в рудниках, в шахтах, на железных дорогах — заграница не оценила.

За границей ценят доллар и не любят тех, кто садится на шею, кто сбивает заработную плату. И постепенно, все больше расходясь с живою Россией, забывая в тяжелой борьбе свои военные познания, стала опускаться и редеть офицерская масса.

Но это же изгнание многому нас научило. Мы, бывшие русские генералы и офицеры, разбросанные по всему миру (ибо у нас есть единомышленники везде), видели и поняли многое. Мы косили сено во Фракии, мы убирали хлеб в Болгарии, мы строили железные дороги в Сербии, мы копали землю в Польше и Венгрии, работали у фабричных станков в Германии и во Франции. Мы расчищали виноградники, добывали в шахтах уголь, были сапожниками, слесарями, плотниками, портными и повсюду соприкасались с рабочим людом всех стран, мы видели одну общую, роднящую их печаль. И везде мы видели одно и то же горе, ту же нужду, те же надежды, ту же отчаянную эксплуатацию труда.

И перед нами постепенно исчезали границы; но у рабочих станков мы не смели говорить о своем прошлом. Тем, кто питался и питается подачками из Парижа, Мюнхена, от Хорти, от католических кругов Франции, от Пилсудского и других — не понять нас.

И когда нищими, плохо одетыми эмигрантами мы разбрелись по всему миру, стали искать работу, повсюду нас встречали с самым нескрываемым презрением, с нами не хотели разговаривать, нас отсылали ждать в передней и изредка, в знак особой милости, нам подавали два пальца. Нас повсюду, пользуясь нашей беспомощностью и нашим несчастьем, нашей беззащитностью, эксплуатировали, как рабов. Нам не платили заработанное скудное жалование, нас обсчитывали, увольняли без объяснения причин. В лучших случаях за каторжный труд мы получали половину того, что платили местным рабочим, так как их предприниматели боялись. Мы нигде не могли найти себе защиты, а наши посланники и консулы, сохранившиеся от старого времени, презирали нас так же, если не больше. Некоторым повезло, но масса эмиграции опускалась все ниже и ниже, стала заниматься спекуляцией и темными делами.

Помню характерный разговор двух старых полковников, уже откомандовавших полками, бывших рабочими в группе, где я был за старшего. Один рассказывал другому впечатления о визите к третьему, тоже полковнику, товарищу по полку, служившему кухонным мужиком в одном богатом доме. Он был в восторге от этого посещения: «Живет отлично, — рассказывал он о жизни товарища, — пища хорошая, на кухне за перегородкой у него кровать, ест, сколько хочет, хозяева не стесняют. Когда я сидел у него, пришла барыня (так и сказал: «барыня»), ничего, не рассердилась, даже велела мне дать тарелку макарон. Хорошо устроился человек!»

Государственный строй, который мы защищали своей кровью, жестоко мстил нам за это. Мы не пойдем теперь в Россию защищать и восстанавливать этот строй...

В истории России были войны, когда офицеры и солдаты вдохновлялись на бой сознанием, что они идут выручать и спасать какой-нибудь маленький, обижаемый кем-нибудь народ. Это был благородный порыв. Теперь задачи России шире, они необъятны. Россия идет в первых рядах человечества, освобождая его, творя величайший подвиг, и мы, пробывшие долго в самой гуще рабоче-крестьянской международной массы, мы чувствовали и видели, как к ней, великой красной России, устремлены теперь все надежды и взоры веками страдающей, веками обиженной рабочей человеческой массы.

Какое счастье чувствовать теперь себя русским, какое счастье слиться опять со своим народом в одном бескорыстном и чистом порыве!

В темную ночь перед страшной битвой Геракл молил богов о том, чтобы поскорее наступил рассвет. Он хотел видеть лицо своих врагов, чтобы быть уверенным в победе. Солнце уже взошло над Россией, и русский народ видит лица врагов и друзей. Мы не сомневаемся в его победе.

О БЕЛЫХ И БЕЛОМ ТЕРРОРЕ

На долю Врангеля, этого беспринципного авантюриста и честолюбца, выпала задача ценою тысячей жизней доказать еще раз бесплодность наших попыток воскресить в России умерший старый строй и окончательно на полях Северной Таврии и в болотах Перекопа похоронить нашу белую мечту.

И когда заодно с поляками, спасая их, презиравших нас, мы воевали с русским народом, превращая в развалины его достояние, когда, покровительствуемые французами, мы пропускали на фронт и в штабы для работы германских офицеров генерального штаба, обманывая и тех и других, и когда страшной работой контрразведок мы заливали кровью несчастного населения города и села Крыма и лицемерно кричали об ужасах красного чека, жгучая боль и отчаяние охватывали сердце, но еще не было силы уйти...

Бессмысленную и недалекую нетерпимость Деникина заменили в Крыму нечистоплотные и невероятные комбинации Врангеля.

Для нас стали сразу приемлемы и желанны поляки, отнимавшие у нас исконно русские земли; Махно и десятки других атаманов разбойничьих шаек, которых мы снабжали деньгами и которые грабили и разоряли население, называя себя нашими союзниками; Петлюра и самостийные украинцы, с которыми мы вели переговоры и с которыми также нужно было расплачиваться Россией; наконец, французы и одновременно немцы.

В Крыму только через мой штаб 1-й армии по приказанию Врангеля были пропущены для работы на фронте и в тылу три офицера немецкого генерального штаба. Все они имели предписание от ставки и уверяли, что мы скоро получим помощь от Германии, которая будет действеннее французской. Один немецкий офицер генерального штаба, пропущенный по приказанию Врангеля, служил в марковской батарее, затем, ввиду того что это стало известно французам, был для вида арестован, но в Севастополе снова выпущен и явился в батарею проститься. Прибывший недавно в Берлин офицер марковской батареи К. спрашивал меня, не могу ли я ему помочь разыскать его бывшего сослуживца по батарее, офицера германского генерального штаба барона Л.

Так под покровительством и при поддержке французов, в самый разгар их симпатий, закончившихся признанием, вырастала и крепла германская дружба.

Политика Деникина была неумной, но все же лично он был честным человеком. Врангель не имел и этого последнего ореола в глазах широкой армейской массы. В самый тяжкий для армии момент отхода к Новороссийску из глубоких эгоистических и честолюбивых побуждений Врангель нанес Добровольческой армии предательский удар в спину, много способствовавший ее окончательному разложению, когда она еще держалась у Ростова.

После бесплодных, стоивших много крови и разочарований авантюристических операций на Дону и Кубани, основанных на полном непонимании и полной неосведомленности, Врангель завершил поражение Крымской армии на редкость бездарными операциями в Северной Таврии.

О политике деникинских кругов писалось много. Ее узость и близорукость, повлекшие за собой постепенную изоляцию Добровольческой армии, на пути к Москве растерявшей все симпатии и казачества и народа вновь занимаемых областей, уже нашли достойную оценку в печати.

Отличительным свойством политики Врангеля были цинизм и полная неразборчивость в средствах для достижения поставленной цели реставрации старой России. Эта политика скоро дала себя знать. Гробовым молчанием и ужасом встретило казачье население Тамани проезд Главнокомандующего по улицам города после десанта. Не поднялись и не присоединились Дон и Кубань. Поляки, оттяпав при помощи Врангеля то, что было им нужно от России, и прихватив еще добрую часть исконно русских земель, предали его в самый критический момент. Украинские самостийники от союза отказались. Атаманы различных шаек, действуя на территории Крыма, союз заключили, но разоряли население, дискредитируя власть, на которую опирались они, и, получив оружие и помощь деньгами, переходили на сторону красных.

Но, если Врангель не нашел друзей за пределами крымского фронта, может быть, он нашел их в Крыму? Что ответило ему население Крыма на его заботы устроить их счастье?

Увы! Из стремления создать «образцовую ферму» ровно ничего не вышло, да и выйти не могло. Своей политикой в отношении населения Крыма Врангель добился в конце концов совсем обратного. Народ возненавидел его и армию, и наше пребывание в Крыму послужило лучшей агитацией в пользу большевиков.

В основании постройки «образцовой фермы» лежало не желание сделать население маленького полуострова счастливым своим существованием, а стремление втереть очки иностранцам и партийным главарям, и потому, что она была показной и неискренней, она была бездушной и жестокой. Никто не верил серьезно обещаниям новой власти, поэтому крестьяне совершенно не интересовались гвоздем врангелевской программы — законом о земле. Разъясняя этот закон крестьянам, я удивлялся всегда их безучастию.

Во внутреннем управлении царил хаос. Вместо права и законности, о чем шумно кричали, властно царили грабеж и разбой. Население категорически отказывалось давать людей в армию, и насильно мобилизованные разбегались. Добровольцев в армию Крым уже не давал. Генерал Кутепов доносил, что «армия состоит из прибывших из Новороссийска офицеров, казаков и взятых в плен красноармейцев. Крым не дает ни добровольцев, ни мобилизованных». Хлеб укрывался, лошади и скот угонялись в степь, с телег и повозок снимались колеса и прятались, чтобы не нести тяжелой, разоряющей население подводной повинности.

Совершенно так же, как с движением вперед в тылу Деникина появился Махно и повстанцы, закишели «зелеными» Крымские горы и плавни рек.

«Благодарное» население не давало даже рабочих тылу, и туда приходилось отправлять взятых в плен красноармейцев для работы в портах, отказываясь от единственного, совершенно надежного пополнения, на которое серьезно рассчитывали наши совершенно потерявшие голову стратеги.

Население и армия голодали. Есть люди, которые считали это естественным, сравнивая положение Крыма с осажденной крепостью. Это неверно. Мы долго владели Северной Таврией, где скопились громадные запасы зерна и муки. Голодали же исключительно из-за неумелого использования перевозочных средств, бездейстующих или подолгу занятых подготовкой к фантастическим десантным операциям.

Конечно, голодное население полуострова, обязанное отдавать последние, ничтожные запасы хлеба за бумажки, на которые ничего купить было нельзя, не могло быть довольно таким положением. Но в гораздо большей степени вызывала недовольство самая система реквизиций или, правильнее говоря, отсутствие в этом деле всякой системы и справедливости, причем главная тяжесть реквизиций падала на беднейшее и без того уже обобранное население. У одного брали по несколько раз, и брали все, у другого не брали ничего. Всякий протест считался проявлением большевизма, каравшимся здесь же смертной казнью по усмотрению любого реквизирующего или попросту грабящего добровольца. Власть не умела реализовать справедливо эти реквизиции и не могла справиться с своеволием тоже голодающих частей.

Результатом такой распорядительности явилось полное разрушение хозяйства, непомерный рост обозов в частях, глубокое и справедливое озлобление сельского населения и рост зеленого движения.

Политика Врангеля в отношении населения шла все время ощупью. Никакого плана государственного строительства не было. Были старые люди, еще более старые в смысле духа и реформаторства, чем при Деникине, которые, будучи извлечены из архива, стали припоминать то, что считали лучшим для народа в свое время. Не понимаемые этим народом и сами неспособные понять его, они докатились до террора и залили маленький клочок русской земли, еще находящийся в их власти, кровью его несчастного населения.

Войска проходили вперед, волна грабежей подавалась к северу, и разоренные деревни, как растоптанные сапогом муравейники, начинали заколачивать дыры и залечивать раны, нанесенные крестьянскому хозяйству. Ненадолго и непрочно.

Армия шла на север, а в разоренных деревнях садилась и прочно свивала себе гнезда контрразведка. Раскинувшаяся на всем пространстве Крыма и Северной Таврии, она творила свое страшное дело, превращая население в бесправных рабов, ибо малейшее недовольство ее деятельностью, малейший протест приводил человека к мучительным истязаниям и петле. Невозможно описать злодеяния, совершенные за три года ее агентами там, где проходили победоносные белые войска. Так же как и бездарные военные распоряжения, она подготовила падение создавшей ее власти.

Состав контрразведывательных отделений был самый пестрый. В одном он был однороден: на 90% это были патентованные мерзавцы, садисты, люди легкой наживы с темным прошлым. Помню одну телеграмму Деникина Май-Маевскому. В ней Деникин требовал предания суду «этих мерзавцев контрразведчиков Шкуро». Май-Маевский прочитал эту телеграмму Кутепову, и оба нашли ее выражения резкими. Телеграмму переделали, и она была передана Шкуро в смягченном виде. То, что сказал Деникин о контрразведчиках Шкуро, можно смело сказать почти про всех контрразведчиков армии.

Ввиду отвращения и гадливости, которые внушала деятельность этих бандитов всем порядочным людям, учреждение это часто меняло свое название, но этот фиговый листочек ни от кого не скрывал его грязной сущности.

Пышно расцветшей деятельности контрразведки в Крыму способствовало то обстоятельство, что многие из начальников Добровольческой армии за три года Гражданской войны потеряли всякое уважение к человеческой жизни и людским страданиям. Зверство, насилие и грабеж вошли в обиход жизни и никого не трогали. Слезы и мольбы расстреливаемых вызывали смех. В некоторых частях все рядовые офицеры по очереди назначались для приведения в исполнение приговора над большевиками.

Повесить, расстрелять, вывести в расход — все это считалось обычным, будничным делом. Это не осуждалось, это считалось признаком воли, твердости характера, преданности идее. 

Полная обесцененность жизни, всегдашняя и легкая возможность найти жертву, полная безнаказанность за пытки, издевательства и убийства давали в этой кошмарной обстановке широкую возможность для всевозможных садистов без боязни наслаждаться острыми ощущениями. Стоило раз, два убить, и страсть к убийству росла.

Особенно много было загублено молодых девушек и женщин. Это было так легко сделать.

Нравится женщина — ее ничто не стоит обвинить в симпатиях к большевизму, в особенности если она одинока, если у нее нет сильных и влиятельных защитников. Подослать к ней агента — и достаточно одного неосторожного слова, чтобы схватить ее и посадить в особую камеру, всегда имевшуюся при контрразведках, и тогда она вся во власти зверя. Ежедневными угрозами смерти, угрозами смерти родных, обещаниями свободы ее, обезумевшую и трепещущую, сбиваемую ловкими вопросами, легко заставить сказать все то, что требуется, наговорить на себя то, чего не было, а затем, запротоколировав ее показания, насладившись, повесить или, если есть уверенность в том, что она будет молчать, опозоренную, искалеченную и уже надоевшую, великодушно выпустить на свободу.

Впрочем, контрразведчики могли это делать спокойно потому, что той, которая посмела бы поднять шум, было бы еще хуже. Спокойно, потому что все были запуганы, все боялись, потому что женщин вешали публично на городских площадях, даже в одежде сестер милосердия.

Когда я просматривал списки лиц, значившихся за контрразведками, мне казалось, что всю революцию сделали женщины, главным образом девушки и подростки, и главная масса большевиков состоит из них. Сколько погибло и навсегда душевно искалечено их в застенках контрразведок, страшно сказать.

Все презирали контрразведку и все боялись ее.

Даже Кутепов в минуты искренности высказывал свое презрение к ним. Но он был ушиблен желанием, во что бы то ни стало поддержать славу железного генерала и потому подписывал все смертные приговоры, которые ему представлялись, считая, что здесь надо вешать всех, а там Бог разберет, кто большевик и кто правый.

Ясно, конечно, что при всем этом повсюду, и в России, и за границей, кричали о зверствах красной чека и считали это одним из главных козырей своей пропаганды. Население смотрело, сравнивало и делало выводы. Выводы эти, подкрепленные нашими безумными грабежами, были таковы, что наши отступавшие войска нередко обстреливались жителями покидаемых нами деревень.

В январе 1921 года я ехал из Константинополя в Афины на греческом пароходе «Поликос». Я был в штатском костюме. Пароходный буфетчик, грек, говоривший по-русски, узнав, что я русский, но не зная, кто я, рассказывал мне печальную историю своей попытки завязать торговые сношения с белыми.

«Когда деникинские войска были в Харькове, — говорил он мне, — мне пришла в голову несчастная мысль привезти в Россию товары для населения. Я знал, что русские нуждаются во всем, и привез из Греции большую партию товаров, вложив в это дело все свое состояние. Я получил разрешение в штабе генерала Деникина провезти товары в Харьков. Но когда я приехал туда, меня арестовала контрразведка генерала Кутепова, заявив, что я большевистский шпион. Мои оправдания и жалобы не имели успеха. Генерал Кутепов на мое указание, что я иностранный подданный и привез товары не только с целью самому заработать, но и дать населению то, что ему недостает, сказал, что, значит, я кроме того еще и спекулянт, и обещал меня повесить.

Генерал Деникин, до которого дошли мои жалобы, приказал меня освободить. Однако я не получил ни товаров, ни денег конфискованных.

Жалобы мои остались без последствий, и меня только еще раз обещали повесить. Теперь вот работаю буфетчиком на пароходе, а до этой поездки был богат. Мой пример подействовал на многих греков и отбил охоту ехать в Россию, где могут ограбить и повесить ни за что».

Такие случаи были обычным явлением. То же наглое издевательство и грабеж продолжались и в Крыму. Грабеж этот шел под флагом борьбы со спекуляцией. Спекулянты действительно кишели кругом как черви, но крупных спекулянтов не трогали. Они платили определенную дань, или имели удостоверения, участвуя в продовольственных поставках, или состояли в администрации. Над торговцами и купцами поэтому всегда висел дамоклов меч контрразведки.

Часто, выводя в расход, просто сводили старые счеты. «Однажды мне донесли, — рассказывал капитан Калюжный, — что в Ялту приехал некий Нератов. Он был, по моим сведениям, большевик, но кроме того я знал, что он ругал меня, моего брата и нашу семью. Я немедленно арестовал его. К несчастью, был получен приказ о препровождении его в тюрьму для предания суду.

Это могло затянуться надолго и неизвестно чем кончиться. Ночью, отправляя его в тюрьму, я назначил надежных людей и пошел сам с ними. Нератов, должно быть чувствуя что-то, все время жался ко мне. Но когда мы зашли в глухой переулок, я отпустил его на один шаг вперед и в упор выстрелил ему в затылок. Донес, конечно, о попытке к бегству».

Калюжный с удовольствием вспоминал этот случай, рассказывая все детали, как предчувствовал свою смерть Нератов, как он хрипел, умирая, как его били уже мертвого он сам и чины его конвоя.

Тот же Калюжный в присутствии еще двух русских инженеров Осипова и Голушкина рассказывал мне, что в Ялте была группа интеллигентных светских молодых людей — палачей-добровольцев. Они убивали каждую ночь из любви к искусству.

Почти все офицеры относились к ним брезгливо. Это была действительно самая гнусная и темная профессия, которую я когда-либо видел, и она усиленно культивировалась Врангелем и его приспешниками.

Единодушная ненависть, которую возбуждало к себе правительство, опиравшееся на контрразведку, темный ужас, который вносили кровавые действия в среду обезличенного и бесправного населения, не могли не отражаться на успехах и силе армии Врангеля.

В Гражданскую войну, которая велась преимущественно за счет «благодарного населения», — в особенности.

Ни одна власть, конечно, не может обойтись без мер самосохранения, но в Крыму контрразведка из орудия охранения власти от тайного натиска врагов ее превратилась в орудие сведения личных счетов, мести, грабежей и угнетения, и она была возведена Врангелем в культ. И это несмотря на то, что он неоднократно получал предостережения о гнусной работе контрразведки. Результатом этой работы было то, что население Крыма провожало в Симферополе и других городах наши уходящие войска выстрелами и проклятиями.

П. Струве, конечно, отлично знал, как наша армия страдала от враждебного отношения к ней населения, как это подтачивало и ослабляло ее силу, и тем не менее он сознательно лгал, утверждая, что Белая армия погибла от недостатка «хорошего конного строя». Слова его были подхвачены эмиграцией и успокоили контрразведчиков, Гессена и Милюкова.

Кровавая работа контрразведки находила полный отклик в действиях войсковых начальников. Я приведу здесь некоторые характеризующие эпоху и людей факты; многие мнили, что спасают Россию, они и теперь еще продолжают претендовать на эту роль, и за границей, ощущая привычную потребность крови, продолжают свою гнусную работу, стараясь террором приковать эмигрантов к своей идеологии.

Путь таких генералов, как Врангель, Кутепов, Покровский, Шкуро, Постовский, Слащев, Дроздовский, Туркул, Манштейн, и множества других был усеян повешенными и расстрелянными без всякого основания и суда. За ними следовало множество других, чинами поменьше, но не менее кровожадных.

Один полковник генерального штаба рассказывал мне, что еще во время так называемого 2-го Кубанского похода командир конного полка той дивизии, где он был начальником штаба, показывал ему в своей записной книжке цифру 172. Цифра указывала число собственноручно им расстрелянных большевиков к этому моменту. Он надеялся, что скоро дойдет до 200. А сколько было расстреляно не собственноручно, а по приказанию? А сколько каждый из его подчиненных расстрелял невинных людей без приказания? Я пробовал как-то заняться приблизительным подсчетом расстрелянных и повешенных одними белыми армиями Юга и бросил — можно сойти с ума.

Однажды генерал Витковский в Харькове докладывал Кутепову, что он сделал замечание генералу Туркулу, который после хорошего обеда вместе с приближенными офицерами уж слишком поусердствовал над только что взятой партией пленных. Так и сказал — «поусердствовал». Усердием называлась излишняя трата патронов для стрельбы в цель по пленным красноармейцам.

Генерал Егоров (бывший после меня начальником штаба 1-го корпуса) рассказывал мне в Салониках, что ему известен факт, когда генерал Туркул приказал повесить одного пойманного комиссара за ногу к потолку. Комиссар висел так очень долго, потом его убили. Подвешивание как вид наказания вообще было у нас очень распространено.

Полковник Падчин рассказывал мне, что однажды, когда он был у генерала Туркула, последнему доложили, что пойман комиссар. Туркул приказал его ввести. Мягким голосом, очень любезно Туркул пригласил комиссара сесть, предложил ему чаю с вареньем и велел позвать свою собаку. «Я почувствовал, — говорил Падчин, — что сейчас произойдет что-то скверное, и вышел. Действительно, через некоторое время из комнаты послышались отчаянные вопли, а затем вывели всего окровавленного комиссара и расстреляли. Оказывается, Туркул затравил его своей собакой, которая была приучена бросаться на людей при слове «комиссар». Собака эта впоследствии была убита случайным осколком бомбы с красного аэроплана.

Офицеры-дроздовцы говорили мне, что еще более жесток генерал Манштейн.

Ветеринарный врач Бердичевский рассказывал, что он был свидетелем, как однажды в Крыму около колонии Гейдельберг среди взятых в плен красноармейцев оказался мальчик, бывший кадет симбирского кадетского корпуса. Когда мальчик заявил, что он кадет, генерал Манштейн лично зарубил его и еще долго рубил шашкой мертвого до неузнаваемости.

Бывший офицер штаба генерала Дроздовского рассказывал, что однажды в бою под Кореновской к наблюдательному пункту, где находился генерал Дроздовский, привели взятых в плен 200 большевиков и спрашивали, куда их отправить. Были ли это большевики или мобилизованные, как они заявляли, вчера большевиками крестьяне, проверено не было, но генерал Дроздовский, не отрываясь от бинокля, коротко бросил: «В расход!» — и тогда их принял под свое покровительство начальник конвоя генерала Дроздовского.

Тут же у подножья холма началась расправа над пленными. Начальник конвоя приказал им выстроиться в одну шеренгу и скомандовал: «Ложись!» Затем долго ровнял их, чтобы головы всех расстреливаемых были на одной линии, и по очереди выстрелом в затылок из винтовки убивал лежащего.

На соседа еще живого брызгали кровь и мозги, но начальник конвоя штыком заставлял его подползать к убитому, выравнивал его голову, убивал и переходил к следующему. Забава эта продолжалась два часа. Расстрелянные лежали ровно, как на последнем параде. Этот господин мог сразу вписать в свою книжку цифру 200.

Впрочем, сам Дроздовский в недавно изданном его дневнике пишет (цитирую по дневнику): «Сердце, молчи и закаляйся, воля, ибо этими дикими, разнузданными хулиганами признается и уважается только один закон: око за око. А я скажу: два ока за око, все зубы за зуб» (стр. 53). «Внутри все заныло от желания мести и злобы. Уже рисовались в воображении пожары этих деревень, поголовные расстрелы и столбы на месте кары с надписью, за что. Потом немного улеглось: постараемся, конечно, разобраться, но расправа должна быть беспощадной: два ока за око» (стр. 64). Эта расправа вылилась в следующее: «После казни пожгли дома виновных, перепороли всех мужчин моложе 45 лет, причем их пороли старики (что потом было с этими стариками, когда ушел Дроздовский?), затем жителям было приказано свести даром весь лучший скот, свиней, птицу, фураж и хлеб на весь отряд. Истреблено было 24 человека» (стр. 68). «А в общем страшная вещь Гражданская война: какое озверение вносит в нравы, какою смертельной злобой и местью пропитывает сердца: жутки наши жестокие расправы, жутка та радость, то упоение убийством, которое не чуждо многим добровольцам» (стр. 71). «При занятии противоположного берега прикончили одного заспавшегося красногвардейца. В городе добили 15 вооруженных, замешкавшихся или проспавших, да по мелочам в Любимовке — немцы еще пощадят, а от нас нет пощады» (стр. 87). «К вечеру были передопрошены все пленные и ликвидированы. Всего этот день стоил бандитам 130 жизней» (стр. 93). «Уничтожение их продолжалось, в плен не брали, раненых не оставалось. Было зарублено до 80 человек» (стр. 99). «Два ока за око... австрийский комендант просил комиссаров, еще не казненных, передать ему. Дружески поговорили и... все, кого нужно было казнить, были уже на том свете...» (стр. 118). «Попа-красногвардейца выдрали. Только ради священства не расстреляли» (стр. 130).

Но это было только начало деятельности генерала Дроздовского и его помощников на походе в Добровольческую армию. Это была, так сказать, проба пера, когда «сердце приучалось к молчанию» и «закалялась воля».

Потом на Кубани и до Орла, а в особенности в Крыму, работы его преемников были чище, глубже как по изобретательности, так и по числу жертв. «Два ока за око, все зубы за зуб». Этот призыв вошел в плоть и кровь, сделался мечтой всех считающих себя обиженными, группирующихся теперь в Сербии около Врангеля.

Невозможно представить себе тех ужасов, того моря крови, которым снова была бы залита Россия, если бы этим отуманенным местью людям удалось хотя бы на короткое время снова стать у власти в России. Только враг своего народа мог бы желать этого.

Бесчисленное количество расстрелянных и повешенных падает на генералов Постовского и Шкуро. Оба они, будучи пьяницами и грабителями по натуре, наводили ужас на население завоеванных местностей. Однако по общему признанию в армии наибольшей кровожадностью и жестокостью отличался убитый в Болгарии генерал Покровский.

Кутепов... Трудно говорить о своем начальнике, с которым провел вместе два года, но справедливость требует сказать, что и он не отличался в отношении жестокости от других. В нем было два человека.

Один носил в себе все необходимое для военного вождя — ясный ум, быстроту и правильность решений, умение быстро схватывать и оценивать обстановку, храбрость, полное спокойствие в тяжелых обстоятельствах, безусловную честность и бескорыстность. В общем малообразованный, он много читал и всегда горячо интересовался военными науками. Я всегда с удовольствием исполнял его боевые и организационные распоряжения, которым могли бы позавидовать многие из наших офицеров генерального штаба.

За восемь лет пребывания на должностях начальника различных штабов я много видел начальников и должен признаться, что в смысле разумности, твердости, спокойствия и ясности указаний это был один из лучших моих начальников. Я ехал принимать штаб 1-го корпуса, напутствуемый совершенно определенными отрицательными указаниями ставки Деникина о личности генерала Кутепова, моего нового начальника. И скоро убедился, что все, что говорилось о нем, ложь. Он всегда живо интересовался всем, что было нового в военной науке, и, не будучи в академии, сам прошел весь курс военных наук академии, посещая лекции вольнослушателем. Он никогда не стеснялся брать на себя ответственность за отдаваемые распоряжения — качество, которое не очень часто встречается среди начальников.

Но в нем был и другой человек, второй Кутепов, странно уживавшийся с первым, — самовлюбленный, карьерист, склонный к интригам, жертвующий всем ради своего благополучия, жаждущий власти и рекламы, могущий предать каждого в любую минуту, когда ему будет полезно для карьеры, как предал он генерала Деникина, генерала Сидорина и других, жестокий и равнодушный к страданиям и убийствам, совершенно не ценящий человеческую жизнь. Он чрезвычайно жестоко карал подчиненных за самые даже маленькие упущения по службе, когда он не боялся никаких последствий, и смотрел сквозь пальцы на часто тяжелые преступления старых добровольцев, боясь потерять свою популярность у этой вольницы. Впрочем, как будет видно дальше, последнее зло было следствием нездоровой организации армии вообще, и, будучи не в силах изменить эту организацию, Кутепов не боролся со злом.

Офицеры телеграфной роты, командированные от штаба корпуса обслуживать связь в городе, где действовал Шпаковский, рассказывали мне о невероятных зверствах, чинимых этим генералом в городе Изюме и других местечках, где он был.

Когда начался наш отход от города Орла и дальше, Шпаковский обычно задерживался после ухода штаба корпуса в месте стоянки еще на несколько часов или на день и, оставшись один, предавался дикой страсти, избивая остающееся беззащитное население. Недаром обозы наших частей и отдельные отставшие группы людей из отходивших полков подвергались жителями поголовному истреблению. Ненависть к нам населения в районе Славянска, Изюма и на всем пути до Ростова была такая же, как в Крыму.

Офицер телеграфной роты поручик Мальцев, командированный для исправления связи в пункт, где находился генерал Шпаковский, увидел, что на контрольном телеграфном столбе на вокзале висело три трупа. Поручик Мальцев обратился к генералу Шпаковскому за разрешением снять тела, так как они мешали работе по исправлению проводов. Генерал Шпаковский приказал ему исправить провода, не снимая повешенных, при этом Шпаковский лично наблюдал за смущением и отвращением офицера (юрист, окончивший университет), производившего необходимую работу между тремя качающимися и все время задевающими его мертвецами.

Когда мы, отходя от Орла, остановились снова в Белгороде, произошел случай, который, кажется, подействовал и на генерала Кутепова. Во всяком случае, скрыть его было нельзя. Дело в том, что озверевшие и пьяные сотрудники Шпаковского, ведя ночью нескольких осужденных на казнь, не выдержали и изрубили их прямо на базаре. Утром жители нашли свежую кровь и части тела одного из казненных, забытые на базарной площади. Одну руку принесли в полицейское управление, и ночное происшествие раскрылось.

На фоне бесправия одних и безнаказанности других развились и достигли чудовищных размеров взяточничество и грабежи. Много говорить об этом не стоит. Сколько уже исписано страниц о грабежах и взяточничестве в белых армиях, от которых трепетало население. Укажу лишь несколько, которые совершали и которыми гордились крупные начальники.

Помню, после взятия Киева добровольцами командующий 1-й армии генерал Май-Маевский отправился из Харькова в Киев. Половина его поезда была нагружена спиртом, который его адъютанты по прибытии распродали в городе. Когда Май-Маевский вернулся в Харьков, Кутепов вместе со мной пошел с докладом к командующему. На столе у Май-Маевского лежал чудной работы массивный золотой портсигар с его огромной монограммой из крупных бриллиантов. Май-Маевский, увидев, что мы смотрим на редкую вещь, спокойно сказал: «Это в знак признательности за поездку в Киев мне поднесли вчера адъютанты».

Помню, в Курске Шкуро пригласил вечером в свой поезд старших начальников. Вечер был интимный с обильным возлиянием. Выпив, Шкуро велел адъютанту принести шкатулку и стал показывать присутствующим редкие и крупные бриллианты, переливая их из ладони в ладонь и объясняя, где и в каком городе во время Гражданской войны он заработал эти драгоценности. Бриллианты эти представляли громадное состояние.

Генерал Мамонтов, возвращаясь после своего знаменитого похода, послал в Новочеркасск жене телеграмму, которая стала известна в штабе: «Поздравляю, надеюсь, что в России теперь никто не будет носить таких бриллиантов, как ты».

Убитый в Болгарии генерал Покровский награбил громадное количество камней и золотых вещей и хранил их в номере гостиницы «Киста» в Севастополе, где он жид во времена Врангеля. Однажды к нему явился генерал Постовский, переночевал, и чемодан с бриллиантами исчез. Контрразведка рапортом начальнику штаба Донской армии генералу Кельчевскому донесла, что все следы указывают на то, что чемодан унес Постовский. Дело, однако, было прекращено по просьбе Покровского, который не мог вспомнить всех вещей, лежавших в чемодане, а главное, не мог и не хотел объяснить, откуда и как у него появились эти вещи.

В Константинополе части войск отдали Врангелю некоторую долю своих золотых и бриллиантовых запасов. Хранить их взял к себе в каюту начальник штаба Врангеля генерал Шатилов. Через некоторое время проверкой была обнаружена пропажа большей части вещей. Врангель просил союзную полицию поиски вещей прекратить и дело замял.

Войска беспощадно грабили население, это вызывалось, как я уже говорил, столько же общей распущенностью, сколько и необходимостью существовать, ибо ни интендантство, ни другие отделы снабжения ничего фактически армии не давали.

Грабежи населения особенно усилились в Крыму, так как снабжение армии было фактически налажено еще хуже, чем при Деникине, а помощь союзников отсутствовала и ресурсы края и населения были еще беднее, чем на территории войск генерала Деникина. Обыкновенно взять большой город значило обеспечить себя многим необходимым надолго и с избытком. Полки и дивизии, бравшие города, обогащались. Этим полкам завидовали.

Завидовали дроздовцам, поживившимся при взятии Харькова, и марковцам, взявшим Курск. При взятии Курска начальник марковской дивизии генерал Тимановский окружил город караулами и в течение целых суток не впускал в него никого из командированных от штаба корпуса, штаба армии и ставки. Все прибывшие из ставки и корпуса комиссии по учету военной добычи задерживались на ближайшей станции. Армия остро нуждалась во всем: в автомобилях, резине, сахаре, коже, сапогах, мануфактуре и т. д. Но генерал Тимановский заявил, что он никого в Курск не пустит, и город сутки оставался в его власти.

 

«ЖЕРТВЕННЫЙ ПОДВИГ»

На галлиполийском пленении нескольких тысяч обманутых русских офицеров и солдат кучка правых политических дельцов продолжает делать «гешефт». Поэтому своевременно сказать несколько слов правды об этой темной, окутанной ложью странице белой агонии, которую спекулирующая на ней группа белградских торговцев живым товаром старается окружить ореолом подвижничества, ореолом жертвенного подвига во имя родины.

 

Источник

Комментарии

Они называют его "предателем" и "красным агентом" потому что он вернулся в Россию. Поэтому, говорят, всё придумал большевитский гад, а белые они ещё и пушистые.

По-моему, у нас это уже было, но не помешает поместить ссылку опять. Уж Шкуро-то вряд ли обвинят в работе на ЧК. Про "подвиги" Покровского и его моральный уровень там как раз есть:

http://militera.lib.ru/memo/russian/shkuro_ag/17.html